Известный писатель и любитель камня, участник боевых действий во время Великой отечественной войны, человек с легендарной биографией, предложил опубликовать на этом сайте одно из своих произведений. Это честь и большая ответственность. С благодарностью принимаем этот дар.

Анатолий Димаров

Кара-Даг

 

І

 

Каменной лихорадкой я заболел в одном из самых волшебных уголков  Крыма, расположенным за двадцать пять километров  на  запад от Феодосии,  удивительного  города, который пахнет Айвазовским, морем и чебуреками.

Я подхватил  эту неизлечимую болезнь, перед которой бессильна  вся медицина  мира, в начале лета пятьдесят третьего года, когда  я и моя жена, ещё  молодые, еще и любовь  в нас не перебродила, сошли с утреннего поезда   на привокзальный перрон сонного города, и нас  сразу же подхватил  разбитной и говорливый  крымчанин и, не давая нам опомниться,  затолкал  в горбатую, как облезлый верблюд, «Победу». («Во сколько  же нам  это обойдётся?» -  еще успела  спросить  моя  предусмотрительная  во всем  жена.  «Дёшево, мадам, очень дёшево!»)…  Затолкал и  сразу же изо всей силы и газанул,  а «Победа»  подпрыгнула,  как  ошпаренная,  и  помчалась, глотая километры,  в сторону Коктебеля – конечной цели нашей поездки.

Вырвавшись  за город  на узкую асфальтовую дорогу, которая  извивалась серпантином  между зелёными холмами (слева, справа – сплошные виноградники), машина со скоростью ракеты начала одолевать этот серпантин, и я мысленно молил Бога, чтобы не появилась встречная машина, особенно грузовая, потому что тогда не миновать беды. У меня  сердце аж холодело: такие виражи выделывал сумасшедший крымчанин  на этой узкой дороге! Жена со всей силой хваталась за меня: «Если погибнем, то вместе», говорил весь её  вид.

- А вот мадам Бродская! – закричал водитель, который не закрывал весёлый рот, сообщая нам  обо всех прелестях, что ожидали нас  на протяжении месяца.

- Где Бродская, где? – закрутили мы головами.

- Да вот же, по левую руку! Собирает камешки в море.

И мы сразу же увидели необъятную задницу окаменелой женщины,  которая, наклонившись  к морю, так и застыла. А водитель  закричал еще веселее:

- Приготовьтеся, сейчас море увидите!

И  МОРЕ  плеснуло синевой нам в глаза.

- А вот и Планерское! – остановил крымчанин  машину.

Хотя сказать  «остановил» - не сказать ничего.  Он так затормозил,  что наши головы чуть не слетели с плеч, а  «Победа» завизжала,  как недорезанная.

- Прошу любить и жаловать! – И показал  царским жестом на белеющие  под солнцем домики, которые  спускались  к синему-синему морю.

Но не успели мы «полюбить и полюбоваться», как снова нам команда:

- Паехали!

Мы едва запрыгнули в машину, как он включил космическую скорость, и  «Победа» не въехала – влетела в Коктебель. Извините, в Планерское.

Выселив из Крыма татар, Москва и большинство селений переименовала, чтобы не осталось и духа от народа, который жил тут столетиями. Названия выдирали с корнем, который очень часто прорастал из античного мира. Планерское вместо Коктебеля, Щебетовка вместо Атуз, - милые московскому уху слова, которые режут слух нормальному человеку.

Когда настало время рассчитываться, водитель бросил небрежно:

- Сто рубчиков. И то лишь потому, что вы такие симпатичные.

«Сто рубчиков» пробивали заметную брешь в нашем бюджете: жена рассчитывала добраться из Феодосии за десятку, не больше.

Когда же мы сказали в регистратуре, во что нам обошлась дорога от Феодосии, там рассмеялись:

- Жора!.. Ну, конечно же, Жора!.. Его ещё у нас называют «Соловьём-Разбойником». Моментально распознаёт в толпе таких, как вы. («Лопухов» - уточнила жена, когда мы вышли из регистратуры). По тому, как вы оглядывались.

Жена никак не могла прийти в себя, вспоминая, как нас облапошил Жора («Не иначе – воспользовался гипнозом»). Жена кипела праведным гневом,  а я помимо воли усмехался: страшно любил неординарных  людей. Жора же был настоящим артистом, великим артистом. А как небрежно промолвил: «Сто рубчиков». Мол, это такая уж мелочь, что и говорить о ней не стоит. Жора крепко засел в  какой-то тайной клеточке ещё более тайного уголка, проявляющего ко всему интерес, моего мозга, чтобы вот это, через годы, весело выплеснуть на страницы этого правдивого рассказа.

Нас, как неофитов, да ещё совсем зелёных, поселили в самой тесной комнатке, в глинобитном, возведенным ещё татарами домике с такой низкой крышей, что я каждый раз вбирал голову в плечи, входя в тот глиняный закапелок. Но мы и этому были рады. Такими симпатичными показались нам  и две кровати, застланные ослепительно белым бельём, и кривоногий столик между ними, и две табуретки, через которые мы будем спотыкаться постоянно, и целый ряд аккуратно забитых поверх обоев гвоздиков, которые заменяли шкаф. «А где же умываться?» - растерянно спросила жена, ища взглядом раковину. Мне же, повторяю, эта комнатка страшно понравилась, и потом я нисколько не завидовал москвичам-старожилам, которые занимали большие светлые комнаты в каменных коттеджах со всеми удобствами.

Единственным, как я думаю, недостатком было то, что наш симпатичный домик был расположен в глубине сада, и море не шумело под окнами.

Сбросив припорошенную дорожной пылью одежду, мы буквально упали на кровати, которые приняли нас в ласковые объятья, да и проспали мёртвым сном до позднего утра, до уже пропечённых солнцем дорожек в роскошном парке Дома отдыха для писателей необъятного тогда ещё Союза.

Специально для непосвящённых.

История Коктебеля прослеживается ещё с революционных лет, когда тут поселился поэт Максимилиан Волошин, чудак из чудаков, оригинал из  оригиналов. Построил над самым морем, посреди огромной бухты, симпатичный домик, оградил его садом, да и стал принимать гостей – от именитых писателей до не менее маститых  художников.

Во время революции и гражданской войны он не поднимал руку ни за красных, ни за белых: перепрятывал у себя и тех, и других, и остаётся только удивляться, как уже позднее его не вымела красная метла, которая выметала нестойких элементов. Вскоре он умер, и согласно воле поэта его и похоронили на горе над той же Коктебельской бухтой, и к скромной могиле его и теперь не зарастает дорожка, и с ранней весны и до поздней осени на гранитную плиту ложатся скромные букетики.

Умирая, Волошин завещал Союзу писателей свою усадьбу, которая постепенно заселилась каменными коттеджами, куда стал наезжать весь литературный бомонд, особенно московский (Коктебель приобрёл славу самого модного дома отдыха писателей). Наезжал, чтобы накупаться в море  «до не хочу»  да и себя показать. Каждый так прохаживался над пляжем, так взирал из-под модной кепочки, что казалось: сунет  «вселенское Я», поглядывая  на море свысока.

А женщины, увешанные золотыми украшениями, как новогодние ёлки, звали своих мужей, называя только по фамилии, чтобы каждому было ясно, кого они зовут.

- Островой, кушать подано!

И Островой, автор бессмертных строк: «Я в России рождён, меня мать родила…», объект эпиграммы: «Я в России рождён, родила меня мать, тёткам некогда было в ту пору рожать, да и бабушка тоже в отъезде была, в силу этих причин меня мать родила»… Островой с таким видом, как будто его оторвали от гениальной мысли, отвечал недовольно:

- Ну, иду…Иду…

И в столовой бомонду выделяли самые лучшие места – с видом на море, и я не видел таких холёных, таких распущенных детей, которые не столько ели, сколько капризничали:

- Не хачу-у! Не вку-усно!

Припоминаю, как я нашёл свой первый сердолик, любовно обкатанный морем (каменщики называли эти полудрагоценные камешки, которые дарило море, - агаты, сердолики, яшмы – «ферлампиксами», то-есть удивительными), как нёс его в ладони, не отрывая от него глаз, чуть не целуя его, как встретился мне опытный каменщик Саша Миронов (про него чуть позднее), и мы уже вдвоём стали разглядывать мой роскошный  трофей, как к нам подошёл… Нет, не подошёл – подплыло такое вот «Я» и с пренебрежением спросило:

- Камешки собираете?

И как Саша Миронов, сверкнув насмешливо глазами, ответил:

- Кто – камешки, а кто – использованные презервативы.

Намекая на то, что бомонд изо дня в день валялся под специально оборудованными шатрами, которые защищали от жгучего солнца, на лежаках, застланных полотенцами, а иногда и одеялами, чтобы не твёрдо было под боками. А ночью эти лежаки оккупировала местная молодёжь, оставляя после себя  пустые бутылки и разный мусор.

«Я» сразу же и скисло. Завяло на глазах. Оглянулось сердито, пошло. А я, невоспитанный, захохотал ему вслед.

Дорого же мне обошёлся тот хохот.

Выяснилось, что «Я» было не лишь бы кто, а главное, всесоюзное, да ещё из Литфонда, которому принадлежали все дома творчества. Оно запомнило меня, провинциальную букашку, да и стало вычёркивать мою фамилию из списка на  Коктебель. Или переносить мой заезд на раннюю весну или на позднюю осень, когда в сердитом море не то что купаться – подступиться страшно было.

Ну, это уже позднее… Позднее, позднее…А сейчас мы с женой впервые выходим к морю. Мы ещё здоровые, абсолютно здоровые, мы ещё не подхватили каменную горячку, мы ещё не уткнулись носами в волны, которые набегают на пляж, мы ещё можем  осматривать всё вокруг и восхищённо любоваться: и Кара-Дагом справа, который нависает над морем крутыми скалами и не менее крутыми ущельями, и Хамелеоном-мысом вдалеке слева, что ленивой ящерицей плескается в синих водах, и самим морем, которое плещется ласково у нас под ногами, и белым парусом далеко на горизонте («Белеет парус одинокий в тумане моря голубом…»), и необозримой бухтой с золотистыми пляжами, на то время ещё не застроенной, не заасфальтированной, не заполненной людскою толпой, не заплёванной и не загаженной…  Мы ещё имеем время  после позднего завтрака податься  к Кара-Дагу, вскарабкаться на его крутые склоны,  податься в его дикие ущелья  (как мы не сорвались – не убились), позагорать на жгучем солнце…   Да не загореть – сгореть! Потом не спать всю ночь,  смачивая свою сгоревшую кожу кефиром…

А назавтра, вскочив до завтрака, я побежал в первую очередь к морю, и увидел какие-то удивительные фигуры, которые, по-старчески согнувшиеся,  одиноко бродили вдоль ещё безлюдных пляжей. Казалось, каждая из этих фигур что-то потеряла, что-то очень ценное, крайне необходимое, и теперь прикладывает все усилия, чтобы это «что-то» отыскать.

Я рассмеялся. Настолько комичными были те фигуры, не подозревая даже, что сам над собой смеюсь. Что пройдут лишь сутки, и на следующее утро я тоже пойду, согнувшись, чуть ли не воткнувшись носом в пляж, в россыпь мокрых ещё камешков, которые неутомимо перебирало море, то выплёскивая, то смывая ласковыми волнами.

Но уже сегодня же, в полдень, когда мы с женой побредём вдоль моря до Юнга (одинокой скалы, которая добежала до моря, подбежала да и застыла навеки), я подцеплю каменную лихорадку. Неизлечимую болезнь, что будет трясти меня в течение курортного месяца, чтобы затаится в жилах до следующей весны или лета.

Я найду первый свой камешек!

Волны набегали, охлаждая приятно подошвы (спасаясь от солнца, которое вчера так поиздевалось над нами, мы оделись), волны плескались ласково, перебирая разноцветные камни, выстлавшие весь берег, как вдруг передо мной, в очередной волне, набежавшей на берег, вспыхнул огонёк, сверкнул и, пылая, лёг на камни, когда волна откатилась назад. Я сначала только прикоснулся к нему, помимо воли боясь обжечься, а потом схватил, потому что уже набежала другая волна, намереваясь проглотить его.

Невиданный  камешек так и засиял, когда я раскрыл, наконец, ладони. Идеально обкатанный морем, облизанный волнами,  он был прозрачный как стекло, а в середине, под абсолютно прозрачной его оболочкой горела, пульсировала, переливалась красным светом какая-то живая субстанция, завораживая космической красотой. Камешек дышал столетиями, тысячелетиями, миллионами лет – посланец из глубин того времени, когда наша земля только зарождалась, и её повивали яркие и чистые огни.

Капли тех огней вспыхивали на ладони и у меня.

- Сердолик, - сказал каменщик, к которому я подбежал, чтобы похвастаться.   –  Такое случается раз в году..

«Сердолик!.. Сердолик!..» - пело-вызванивало во мне, когда мы возвращались в своё жилище. Я положил его осторожно на стол и ночью просыпался и подхватывался: на месте ли сердолик? Никуда ли он не делся? И мне казалось, что он сияет в темноте.

А ранним утром, ещё солнце купалось где-то за горизонтом в море, я уже брёл, согнувшись в три погибели, по пляжу…

Специально для непосвящённых.

   Каменную лихорадку можно условно разбить на  два периода.

   Во время первого периода эта неизлечимая болезнь вспыхивает пламенем,  пожирающем тебя с головой.

  Ты прихватил с собой кипу неписанной бумаги, чтобы работать над новым романом или повестью?

  Забудь о бумаге! Выбрось из головы замысел романа.

  Ты обещал жене сопровождать её во время экскурсий?

   И об этом забудь! Пусть жена ездит сама. Или даже заведёт любовника – тебе всё будет «до лампочки»!

  Ты прихватил рыболовное снаряжение: ловить в море кефаль?

  Ни одной кефали тебе не поймать! Даже хвост не увидеть!

  Забудь! Обо всём на свете забудь! Ты заболел. У тебя каменная лихорадка. Ты схватываешься с кровати ещё в темноте, чтобы первым пробежаться по пляжу, и как же ты ненавидишь такую же, как и ты сам, согнувшуюся фигуру, которая внезапно обгоняет тебя и идёт впереди тебя! Кажется, что она подберёт все агаты и сердолики, все «ферлампиксы», оставив тебе только серые камни.

  Ты идёшь по пляжу и, кроме камешков под ногами, кроме набегающих волн, не видишь ничего. Люди, которые заполняют пляж, плещутся в море позади и впереди, отогреваются на горячем песке, да они просто не существуют для тебя!

Смеясь, пересказывали  про одного такого собирателя, охваченного лихорадкой.

  За Юнгом, вдали от человеческих глаз, облюбовали себе бухточку своеобразные нудисты, в основном – московские артисты. В то утро на пляже лежала какая-то молодая примадонна, как и водилось, совершенно голая – блондинистое чудо, от которого невозможно оторвать глаз. Разбросала руки и ноги, закрыла глаза, млея под ещё ласковым солнцем.

  И надо же было такому случиться, чтобы море выплеснуло прямо между тех божественных ножек яркий, как огонёк, сердолик.

  Абсолютно ничего не увидел наш собиратель легендарный: ни рук, ни ног, ни золотистого треугольника, который отогревала ласковая кошечка, - увидел только сердолик. С воинственным кличем (вот-вот слижет волна) прыгнул, схватил, со всей силой зажал в ладони…

- Представляете, он хотел меня изнасиловать! Зверем набросился! – делала большие глаза красавица. И добавляла задумчиво: - Странно, почему он меня не изнасиловал?

Вопрос, достойный Шекспира…

Лихорадка продолжается два, три, а то и больше лет: в зависимости от темперамента её носителя. А потом горячка спадает, принимая уже хроническую форму, не протекает так бурно и не носит взрывной характер. Хотя вылечится от этой болезни уже невозможно. В сто раз легче вылечить алкоголика или даже наркомана, чем каменщика.

Каменщик-хроник отличается от каменщика, которого трясёт лихорадка, прежде всего тем, что не бредёт, согнувшись в три погибели, по пляжу, не облизывает каждый камешек, который попадается ему на дороге, в сумасшедшей надежде, что вот-вот из-под пыли сверкнёт сердолик или агат («У тебя от микробов живот вздувается, - упрекала жена. – Всё подряд облизываешь…).  Каменщик-хроник идет не торопясь, не согнувшись кочергой, потому и видит дальше своего носа, и если заметит «ферлампикс», то не скачет как очумелый, а медленно поднимет, внимательно рассмотрит и спрячет в специально пошитый мешочек, который приятно оттягивает руку.

Вот таким типичным хроником  был Саша Миронов,  писатель из Минска, с которым я познакомился, подняв свой первый сердолик. Ещё в сорок восьмом году, околдованный «ферлампиксами», он перебрался в Планерское.

Приобрёл в сельском совете глиняную халупу, в которой когда-то жила большая татарская семья, выселенная из Крыма, да и поселился в трёх шагах от моря в довольно просторной, как для курортной зоны, усадьбе. Усадьба тонула в цветах, там зрели персики и абрикосы, вишни и черешни, посаженные, выращенные новыми хозяевами, но самая большая драгоценность была в  середине новенького, заново возведенного аккуратного домика, который  ослеплял белыми стенами: в комнате, специально отведенной, на стеллажах из ватных гнёздышек выглядывали, светились, сверкали агаты и сердолики, собранные в течение десятка лет. Не только в Коктебельской бухте, а и в бухтах под Кара-Дагом: Сердоликовой, Пицундовой, Золотых Ворот, Ивана-Разбойника и в бухтах с другой стороны Кара-Дага: Лисьей, Белой, Десницкого, - волшебной музыкой зазвучали в моих ушах названия тех бухт, которые я впервые услышал от Миронова. А он же исходил их вдоль и поперёк, собирая большие урожаи, особенно во время штормов осенне-весенних, когда море охотно выбрасывает свои сокровища на берег.

И каждый агат или сердолик, каждая заботливо обкатанная яшма – целая история, сохранившаяся в голове Саши Миронова.

- Вот этот агат достался  мне дорогой ценой, - показал Миронов на большой агат, который лежал отдельно в коллекции. Лежал и, казалось, лукаво подмигивал своему хозяину, довольный тем, как он дорого ему достался.

Впервые этот агат Миронов увидел не на берегу моря, не в самой отдаленной безлюдной бухте,  а в длиннющем выложенным из камня заборе, что тянулся вдоль дороги в Крымское Приморье, отгораживая виноградники от падких на наживу курортников.  И не только курортников. Вмурованный  в тот каменный забор, агат синевой блеснул навстречу Миронову, и он сразу же забыл о Лисьей бухте, к которой он именно шёл. Присев на корточки, попробовал добыть агат из каменного плена. Обломал все ногти, но затвердевший раствор никак не хотел поддаваться, и тогда Миронов подался за три километра домой  - за зубилом и молотом. Почти бежал, боясь, что кто-то другой заметит тот сказочный камень.

Его задержали, когда он, повалив чуть  ли не два метра забора, наконец добрался до агата. Потом пришлось  нанимать местных алкоголиков, чтобы залатать огромную пробоину…

Потом спаивать милицию, чтобы в конце концов дали покой…

- Влетел мне этот агат в копеечку…

А я не мог оторваться от коллекции. С разрешения хозяина доставал из гнёздышек то один камешек, то другой, любовался неповторимой игрой цветов: огненные сердолики, сине-белые агаты. Но морю и этих цветов было мало. Как каждый гениальный художник, оно покрывало каждый сердолик-агат перед тем, как выплеснуть его на берег, ещё и своими красками, и камешек вспыхивал такой радужной палитрой, что невозможно было оторвать глаз.

- Не боитесь, что вас обворуют?

- Случалось и такое, - усмехнулся Миронов.

И рассказал об известном поэте с Кавказа, которого охотно печатали все московские журналы. Как он, тот поэт, завороженный на смерть Мироновской коллекцией, чуть ли не за горло брал её хозяина:

- Продай! Продай! Заплачу, сколько хочешь…  Век будешь жить на эти деньги!..

А когда поэт, наконец, ушёл, кинул взгляд уже поздно вечером Миронов на свою коллекцию: только гнёзда пустые чернеют. Самые ценные, наикрасивейшие «ферлампиксы» как-будто испарились.

Схватив тяжеленную цепь, побежал к коттеджу, где остановился известный поэт. Не постучал – стал ломиться в дверь.

- Ты что, дарагой, в чём ты меня обвиняешь? Я – народный поэт всей республики!

- Да хоть и всего союза – отдавай, гад, агаты!

Оттолкнув народного поэта, кинулся к постели, к подушкам. И сразу же нащупал тяжёлый свёрток, замотанный в пляжное полотенце.

- А если бы не нашли сразу?

- Бил бы!..  Лупил бы цепью, пока б не сознался!

Через несколько дней встретились на пляже. За несколько шагов упал на колени:

- Прасти, дарагой, нечистый папутал! Приеду дамой – вышлю барашка, «Хванчкары» два бочонка…

- Выслал?

- А как же: только даром облизнулся…

Я частенько наведывался к Миронову, хотя жена его и косо смотрела на меня. Ну, кто я такой? «Писателишка» из Львова, автор двух книжечек рахитичных (лучше бы я их и не показывал). Кто я такой рядом со знаменитостями (московскими, ленинградскими), оббивающими порог дачи Миронова.

Более доступной для меня была не менее  известная каменщица, жена московского писателя Гроссмана, произведениями которого зачитывалась вся страна. Как он мирился с тем, что его жена ежегодно с ранней весны до поздней осени исчезала из квартиры московской, одному Богу известно. Зато у неё коллекция была не хуже, чем у Миронова, если не лучшая. Свой же первый камешек подобрала ещё до войны, где-то в тридцать восьмом году. Когда пляжи Коктебельской бухты и те, за Кара-Дагом, были ещё пустынными, когда на ловлю «ферлампиксов» выходило всё знаменитое семейство Десницких, от отца до сына, когда на каждом шагу встречался если не агат, то сердолик, когда за один день можно было собрать больше камней, чем ныне на протяжении года, когда…  Господи, ну почему я не родился хотя бы на два десятка лет раньше?..

О Десницком рассказывали легенды, в частности, о его смерти в пустой квартире (жена ещё раньше умерла, сын, женившись, перебрался в другую), когда (его труп ещё и не остыл)  прислуга принялась убирать помещение, да и выбросила в бак для мусора богатейшую коллекцию: все до одного сердолики-агаты. Рассказывают, что каменщики перекопали все мусорники вокруг Ленинграда – ни одного камешка не нашли. Осталась только по старому бухта его имени – Десницкого, где море, будто в память о нём, выбрасывает самые лучшие камни.

Я уже писал, что каменная лихорадка может продолжаться и год, и два, а то и больше, в зависимости от темперамента её носителя (самого трясла три года), но случались и оригиналы, у которых болезнь, не перерастая в хроническую, пылала до конца. С такой «белой вороной» я и познакомился вскоре, хотя назвать её «белой» можно с большой натяжкой, ведь эта удивительная женщина была чистокровной армянкой, с волосами цвета смолы, которые не выцветают и до  старости.

Мариэтта Шагинян. Поэтесса и публицист, лауреат нескольких Сталинских премий и, кажется, Ленинской, автор больших статей, что часто-густо появлялись на страницах московской «Правды». (А что такое прорваться на страницы этого главного органа хотя бы с крошечной статейкой-бздушкой, знала вся журналистская да и писательская братия). В этих статьях блестяще описывался (воспевался) ударный труд советских людей, этой неразгаданной породы, выведенной за годы советской власти,  день и ночь мечтающей о трудовых подвигах, только и живущей подвигами и совершающей их в нечеловеческих условиях. Так как для неё, этой породы, чем хуже, тем лучше. Чем тяжелее, тем веселее.

Палатки вместо домов в морозы пятидесятиградусные. Болота непроходимые, дикая тайга, голод и холод, постоянная, из года в год, неустроенность, простуды и смерть – так это ж прекрасно! Только в этих условиях можно проявить свой героический подвиг.

Статьи Шагинян читали и перечитывали, они были на вооружении всех пропагандистов и агитаторов, их охотно цитировали с малых и больших трибун, поэтому и не удивительно, что меня вели к Шагинян, как на приём к царице, наставляя по дороге, как мне вести себя. Я ж, неблагодарный, шёл на приём не столько для того, чтобы припасть к ногам королевы советской публицистики, в которой воспевались героические строители коммунизма (в основном, зэки, о чём я тогда не знал), сколько чтоб краешком глаза взглянуть на коллекцию агатов-сердоликов, что Шагинян постоянно возила с собой.

      Ступив в роскошные апартаменты её публицистической величности, где море плескалось под огромными, во всю стену, окнами, ступил и содрогнулся, впервые увидев саму «королеву».

Горячая армянская кровь не знает середины. Это или настоящий ангел с небесной красотой, или же «исчадие ада», - как любил говорить один мой знакомый. «Зачем тебе красота? – сказал армянский Бог, создавая Мариэтту. – Вот тебе талант, вот тебе ума палата, а красота тебе будет только мешать!».  Да и вылепил второпях из того, что попадалось под руку, лицо будущей поэтэсы.

Поэтому не удивительно, что я содрогнулся, впервые увидев Мариэтту Шагинян. И ещё долго продолжал внутренне содрогаться, когда встречал её на пляже.

Идёшь, от всего на свете отстранённый, только на камни нацеленный, и вдруг – какая-то звериная тень! Сунет непрошено навстречу, вот-вот прыгнет, уцепится в горло.

Шагинян.

Собственной персоной.

Стелется, почти слившись с собственной тенью (была же близорукой, а очков не признавала), перебирает каждый камешек. И находила, находила там, где до неё уже прошёл табун каменщиков.

Как-то в день именин  Шагинян  преподнесли роскошный сердолик.

- Где вы его нашли? – поинтересовалась писательница.

- В бухте Десницкого.

- Отвезите, заройте в песок на том же месте, где вы его нашли, я буду его искать.

Так и сделали. Отвезли, зарыли, сами стали на страже, чтоб кто-то не нашёл, привезли именинницу.

Несколько часов ползала Шагинян по бухте Десницкого, дюйм за дюймом просеивая песок (прогоняла, сердилась, когда ей пытались подсказать, где спрятан камень), пока наконец нашла его.

- Нашла!.. Нашла!..

Как-то Шагинян задержалась допоздна в той же бухте Десницкого. За восемь километров от Крымского Приморья. Да ещё через Кара-Даг до Планерского, если напрямик – километров четыре.  А тут уже солнце садится за горы, и тяжёлые тучи сунут: вот-вот разразятся ливнем.  А что такое ливень в Крыму, когда бешеная вода смывает всё по дороге, Шагинян приходилось видеть не раз. Вот и решила переночевать в бухте, тем более  что и спрятаться было где: посреди пляжа торчала скала, подолбленная волнами. Чернела неглубокими пещерами-нишами. Шагинян в одной из тех ниш и примостилась спиной к скале, лицом к морю. И хоть быстро темнело, и подкрадывались жутко чёрные тени, и злые духи начали бродить вокруг, она нисколько не боялась: знала давно, что если кто и позарится и глянет на неё, то инсульт тому обеспечен.

А среди ночи на Шагинян наткнулись пограничники. Хлопцы совсем ещё зелёные, в первый раз вышли в наряд. На охрану границы. Идут вдоль пляжа, наставив автоматы, от каждого звука вздрагивают. Обоим кажется, что из каждой волны, которые тяжело накатываются, выныривает диверсант. А тут впереди хмурая скала. И чёрные ниши пещер. И в одной из пещер, выхваченная светом фонарика, - ужасная химера. Зашевелилась, и вот-вот поползёт им навстречу.

И не выдержали смелые вояки – рванули что есть силы на заставу – за помощью:  «Там сидит что-то страшное!».

- Я – Шагинян!.. Я – Шагинян!.. отбивалась автор популярных статей, когда её, освещённую прожектором, чуть ли не штыками выковыривали из той пещеры.

А в Коктебеле  в это время обрывались провода – искали пропавшую где-то знаменитую писательницу.

 

II

 

В то лето в течение месяца, когда мы с женой отдыхали в Крыму, я успел освоить только бухту в Планерском – Коктебельскую.

Сходил, правда, разок и в Лисью, за восемь километров по другую сторону Кара-Дага, где попадались особенно большие сердолики и агаты. Один такой я увидел у жены Гроссмана. Величиной с гусиное яйцо, он возвышался как гора среди Коктебельской мелочи, переливаясь всеми цветами радуги. Поэтому я только и мечтал о Лисьей, только и бредил ею, но опытные каменщики, которые знали дорогу к ней, не спешили туда пойти со мной: не хотели, наверное, впускать в ту бухту ещё одного сумасшедшего, что перероет её, как бульдозер. В следующем году я сам такого встретил в той же Лисьей бухте: высушенное на солнце подобие человека с сумасшедшим блеском глаз на обугленном лице. Он скорее был похож на крота, чем на человека, перекапывающего деревянной лопаткой горы каменного песка. Рассказывали, что он в бухте и ночевал, окончательно одичав, что его неоднократно задерживали пограничники и отправляли домой, а он снова появлялся, как привидение, зарываясь головой в песок.

Так может быть знакомые каменщики просто не хотели, чтобы и я превратился в такое привидение-бульдозер, может, жалея меня, ждали, пока каменная горячка спадёт, и я снова стану более-менее нормальным человеком.

Наконец, я так надоел своими молитвами Богу, что он наклонился с небес к одному нежному ушку и нашептал сводить меня в Лисью бухту.

То божественное ушко принадлежало «сердоликовой» Вале. Почему «сердоликовой»? Да потому, что никому море не дарило столько сердоликов, сколько той симпатичной женщине. А почему Вале? А как же можно было назвать голубоглазое создание с приятной улыбкой на алых устах, которые не знали помады!

Вот «сердоликовую» Валю сам Бог и усадил за наш стол в столовой, когда она появилась в Доме писателей, и моя молоденькая жена с ней удивительно быстро подружилась (а найдите человека, с которым моя Дуся не смогла бы подружиться с первого взгляда!) и уже с того вечера торжественно мне объявила:

 - Готовься: завтра идём в Лисью бухту.

Господи! Мне готовиться! Да я хоть сейчас согласен был бежать туда!

Чтобы добраться до Лисьей бухты, нужно было сесть в автобус, который ходил из Феодосии в Крымское Приморье, а оттуда уже пешком чесать вдоль моря восемь километров. Автобус отправлялся в пять утра,  и я вскакивал каждые полчаса, боясь проспать, и разбудил жену в три, и страдал, видя, как она мечется, примеряя то одну блузку, то другую, будто собиралась в кино или на танцы, а потом получасовый ритуал перед зеркалом (Господи, ну почему я не расколол его на кусочки ещё вчера!), а теперь обязательно надо взять зонтик на случай дождя, или не взять? («Да на черта тебе зонтик, дождём и не пахнет!»). Так нет, обязательно надо взять зонтик, только куда он задевался? А потом, когда наконец нашли этот проклятый зонтик, началась упаковка еды по отдельным кулёчкам («Господи, Господи, ну зачем я на свет народился!»). Да ещё и «Замолчи, потому что ты мне мешаешь!..». И когда во мне уже всё закипело, когда я уже боялся и смотреть на часы, когда стрелки двигались всё быстрее и быстрее, –  выбрались наконец во двор.

Заскочил к  «сердоликовой» Вале, не успел постучать в дверь, как она сама на пороге ясным солнышком.

Автобус уже чихал, вздрагивая потными боками, когда мы, вырвав из рук кассирши билеты, вскочили в него. И только вскочили – двинулись с места.

В Крыму, особенно в южной части, почти невозможно найти прямую дорогу. И эта извивалась, как уж, между зелёными горами и не менее зелёными виноградниками, автобус наш то надрывно ревел, поднимаясь в гору, то облегчённо чихал, катясь вниз, набитый людьми под самую завязку, и мне почему-то казалось, что они все, даже вот те женщины с тяжеленными кошёлками, – все до одной собрались в Лисью бухту, – чёрта с два мы там что-то найдём! Я их всех вместе ненавидел, и какими же милыми они все мне казались, когда почти все выходили в Щебетовке, перед поворотом на Крымское Приморье!

Ещё круче, ещё, ещё стремительнее дорога на  Крымское Приморье: по одну сторону извивается светленькая речонка Атузка, а по другую – выложенный из камня забор вдоль виноградников (где-то в этом заборе доставал свой агат Миронов, оставив глубокую пробоину), высокая скала, которая почему-то носит название «Медовая гора».  «С неё в средневековье бросали приговорённых на смерть преступников», - объясняет Валя, взяв на себя обязанности гида…А вот и Приморье! Уютный посёлок, весь в садах, одноэтажные,  в основномпостроенные ещё татарами домики с плоскими крышами и маленькими, защищающими от яркого солнца, окошками. Только на побережье несколько двухэтажных сооружений, где отдыхали совсем недавно при Сталине руководители коммунистических партий Запада и Востока, аж до Чаушеску и Мао Цзедуна. Прохаживалась тут и Долорес Ибаррури, и Морис Торез полоскал в море своё тело партийное, и никто из простых смертных, понятно же, не смел сюда и носа своего сунуть, целые полчища людей с малиновыми погонами охраняли покой зарубежных гостей.  

Но мы не стали рассматривать эти уютные коттеджи; с какого окна выглядывала Долорес  Ибаррури, на какой балкон выходил Мао Цзедун. Мы как выскочили из автобуса, так и чесанули вдоль моря, подальше от посёлка, до Лисьей бухты, которая ждала нас, перебирая  заботливо сердолики и агаты. Я пёр на себе тяжеленный рюкзак с водой и едой, с тёплой одеждой и только что не валенками («А вдруг выпадет снег!»), и зонтом, торчащим как пика («А вдруг застанет ливень!»), и ещё с какой-то чертовщиной, упакованной тайно моей предусмотрительной, как белка, женой. Я потом шёл под весом той нечистой силы, которая как мне казалось, навсегда оседлала меня, а они шли впереди, о чём-то весело щебеча, и чем мне было тяжелее, тем веселее они щебетали.

Наконец добрались до первой, ещё не Лисьей, бухты, выстланной обточенными водой валунами, спускающимися в волны.

Валя предложила искупаться, и я, сбросив тяжеленную громадину, которая, казалось, на смерть вцепилась в меня, выскочил из одежды, как грешник из ада, да и нырнул в живую прохладу: наслаждение, неизвестное, наверное, и богам! Плавал и плавал, наливаясь такой бодростью, вроде бы и не шёл только что, истекая потом.   

Накупавшись, решили оставить рюкзак в кустах, что росли неподалеку, прихватив с собой только документы на случай встречи с пограничниками да лёгкую одежду для защиты от солнца. Мне приказали, чтобы я, крепко закрыв глаза, с полчаса оставался на месте, только тогда двигаться вслед, так как обе захотели немного подзагореть на утреннем солнышке, сбросив с себя всё. Лисья бухта абсолютно безлюдная, ждала впереди. Подождав, когда они отошли на добрый километр, я двинулся за ними. Они, конечно же, подберут всё, что выбросила волна на берег за ночь, попробуй от таких глаз что-то припрятать!  – и я, закатав повыше штаны (сандалеты остались в рюкзаке), ступил прямо в волны.

Лёгенький ветерок шевелил волны, каждый камешек был как на ладони, я до боли в глазах всматривался в удивительно прозрачную воду, боясь прозевать желанную добычу, а её всё не было и не было, хотя я успел пробрести половину Лисьей бухты. И вдруг впереди вспыхнуло и засияло!

Агат!

Или сердолик?

Или то и другое вместе?

Я тогда ещё не знал, что, кроме сердоликов и агатов, есть ещё и сардониксы: удивительное соединение огненно- красного, зелёного, синего, белого – редкие камни, из которых изготовляют античные камеи.  Я бы просто не поверил, что такой камень мог существовать тут, в Крыму, если бы он не лежал  вот так передо мной на дне, на песчаной подушечке, озарённый солнцем, омытый ясной водой.

Затаив дыхание, всё ещё не веря глазам, я наклонился осторожно и ещё осторожнее окунул в воду обе ладони; камень мне казался сейчас живым существом, он будто бы замер, следя за каждым моим движением,  –  вот-вот встрепенётся да и нырнет в тёмную бездну.

Есть!

Невиданное чудо у меня в ладони!

Я так боялся упустить его в воду, что выбрался из моря, отошёл подальше от берега и только тут, на песчаном пляже, раскрыл-расцепил замкнутые пальцы.  

Есть!

Он лежал на ладони, он улыбался мне красным, синим, зелёным, белым, он сиял на всю Лисью бухту, и я нисколько не был удивлён, когда мои милые спутницы внезапно вернулись назад уже в трусиках-лифчиках (а хотя бы и голые-преголые, я бы, ей-богу и не заметил сейчас), на ходу мне что-то показывая.

Подбежали счастливые:

- Посмотрите, что нашла ваша жена!

Сердолик. Такой, как попадаются в Коктебельской бухте, только немного крупнее.

- Ну, сердолик,  – сказал я как можно безразличнее. – Не вижу в нём ничего такого…

Мне казалось, что они меня сейчас побьют.

- Он не видит! – воскликнула Валя. – А вы?..  Что вы, несчастный, нашли?

- Вот! – Раскрыл я им навстречу ладонь. И камень снова сверкнул на всю бухту…

Через час, так больше и не найдя ничего, решили возвращаться назад. Очень хотелось пить, да и пообедать не мешало бы перед тем как добраться до автобуса, который отходил в три часа.

Вот, наконец, и устланная плитами бухта, где мы купались, вот и кусты, вот…  Рюкзак!..  Куда подевался рюкзак?..  Обыскали, облазили все до одного кусты, под каждую веточку заглянули – рюкзак будто испарился.

- Украли! – сказала Валя.

- Кто?

- Пограничники. Солдатушки, бравые ребятушки…

Хорошо же, что мы хоть одежду прихватили с собой.

А я смотрел на свои босые ноги. Как же я поеду вот так босиком?..

- Ничего, – сказала, наконец, Валя. – Это не смертельно, напьёмся в Приморье.

А нас от тех слов ещё больше стала мучить жажда…

- Нужно поторопиться! – вдруг сказала Валя: на её лице была явная тревога.

Поторопиться? Почему? Ведь в нашем распоряжении ещё целых два часа.

- А посмотрите туда! – И показала рукой на Трёх Братьев. На огромную гору, что нависала над бухтой. Полоскала три лысины в ласковой синеве.

Мы одновременно посмотрели в том направлении: синева куда-то исчезла. Вместо неё на трёх вершинах лёгким пёрышком зависла тучка.

- Будет гроза!

Гроза?..  Из этого пера гроза?..

Я ещё раз взглянул на гору. Вместо лёгенького пера там уже росло, скапливалось, клубилось,  набухало, кипело: какая-то сила перемешивала блюдо жгучее, добавляя всё новые и новые, тёмные как ночь, цвета.

- Сейчас будет гроза!

Что такое крымская гроза, я уже знал. Не с картины Айвазовского «Ливень в Судаке»: гениальный художник изобразил пересохшую речонку, которую куры, смеясь, переходили… Изобразил этот ручеёк невинный не во время летней жары, а сразу же после грозы: сумасшедшее бешенство воды,  сметающей всё живое и неживое по дороге к морю…  И хотя мы тогда, во время единственной грозы, которая нас застукала около столовой, успели добежать до своей халупы, нам и там было по-настоящему жутко: трещали, содрогались стены, казалось, что вот-вот нашу ветхую халупу свалит  и понесёт в мутных волнах в море…

Я ещё раз посмотрел на Трёх Братьев: оттуда стремительно катилось что-то чёрное и страшное. Подул ветер. Море вспенилось, на глазах потемнело, сердитые барашки загуляли по нему.

И ударила крымская гроза!

И упало небо на Землю, и Земля застонала в ответ…

Как мы уцелели, как нас, как щепок, не унесло  в море – удивляюсь до сих пор!

Вымытые до самой мелкой косточки, прополосканные до последней жилки, пропитанные водой, как губки, мы добрели, доплыли  наконец до Приморья…

И единственное, что осталось сухим, – мой камень, мой сардер, которого я из всех сил сжимал в ладони. Тонул бы – ни за что не выпустил бы!..

Позднее мы узнали, что зря грешили на пограничников: рюкзак украл местный пастух. Увидел сверху, как мы его прятали в кусты, да и стащил.

Но я этим не очень опечалился: роскошный сардоникс, подаренный Лисьей бухтой, царил в моей коллекции…

Итак, я успел за то лето, а точнее, за тот месяц, что мы с женой отдыхали в Крыму, освоить по-настоящему только Коктебельскую бухту (что в Планерском).

Повезли домой большую из-под конфет коробку, где в ватных луночках пригрелись сердолики и агаты, яшма и нефрит, да ещё и стих на память получили от Куняева, поэта из Риги, с которым познакомились и не на один год  подружились:

 

 

Есть люди, словно песня, радуют,

      И исчезает тяжесть лет.

Я видел каменную радугу

В Крыму у друга на столе.

Моргнул нефрита глаз зелёный,

Кепчонку сдвинул халцедон.

А человек смотрел влюблено

На синий крымский небосклон.

Большими умными руками

Он гладил яшму и опал.

Здесь на любовь ответил камень

И радугою засверкал.

 

Что добавить к этому?

Разве то, что и в осень слезливую, и в предвесеннюю серость на моём столе сияла каменная радуга, согревая душу и сердце. Да разве ещё то, что я день и ночь грезил Кара-Дагом. Кара-Даг, Святая гора, Сюррюк-Кая, Три Брата – музыкой звучали во мне, звали властно к себе! 

    

     

                                                                   III

 

      И вот мы с женой  снова едем в Планерское, не попавшись на удочку Жоре: сберегли сто рублей, воспользовавшись автобусом. Нас, как старожилов, не запихнули со всеми нашими бебехами в ту глинобитную халупу, а поселили в пристойную комнату с видом на море. И море дохнуло нам приятно в глаза, как своим знакомым, и Коктебельская бухта ласково разостлалась нам под ноги, и Кара-Даг помахал нам лёгкой тучкой, зовя в свои, ещё нами нехоженые бухты: Сердоликовую, Жабью, Пуццолановую, Львиную, бухты Золотых Ворот и Ивана-Разбойника, а у меня ведь уже были маска и трубка, с помощью которых я собирался эти бухты осваивать.

И маску, и трубку я увидел ещё в прошлом году у одного из москвичей, который только что вернулся из-за рубежа и оттуда их и привёз. Он дал мне в той маске нырнуть, затиснув трубку в зубах, и море мгновенно расступилось, стало прозрачным, как воздух… нет, намного прозрачнее!..  Я повис в той сказочной прозрачности, чуть не захлебнувшись от восторга…  Я уже представлял, как буду нырять до самого дна…  На десять…  на пятнадцать… на двадцать метров в глубину, собирая обильные урожаи сердоликов-агатов…   Всю осень, всю зиму, аж до весны, я с младшим братом Сергеем, мастером на все руки, пристраивали ту маску и трубку… Перепортили не один лист плексиглаза, не одну грелку порезали, а ещё ведь надо было вставить и стёкла минусовые, иначе я, близорукий, был бы под водой, как слепой котёнок. Резали, клеили, выбрасывали, снова резали и клеили – вонище стояло такое, что жена убегала из дома, а тут ещё и сынок наш, Серёжка, принялся нам помогать: ходил по уши в клее, только глаза светились.       

      Наконец сделали: добились того, что маска не пропускала воду, а трубка не вылетала изо рта. И хотя я в той маске имел вид страшноватый, и рыба бросалась прочь, когда я в той маске нырял, всё же она служила мне верой и правдой, пока я не приобрёл уже фабричную, появившуюся в спортивных магазинах.

      Карадагские бухты не такие, как Коктебельская или Лисья. Тут нет песка – горы камня, подроблённого, обкатанного лютыми штормами, утрамбованного сердитыми волнами. Я сначала думал, что это пограничники так каждую бухту приглаживают, чтобы шпионы-диверсанты, которые высаживаются преимущественно ночью с подводных лодок, оставляли свои следы; единственное, что я никак не мог понять: как же они умудряются доставлять сюда мощную технику, так как только с помощью мощной техники можно было перевернуть, развернуть или выровнять эти горы камня. А каждая бухта заперта грозными скалами, что полощут в воде свои каменные ноги: я не раз зависал, изо всех сил уцепившись за крохотный выступ и лихорадочно ощупывая хоть какую-то опору под ногами, чтобы не сорваться, не плюхнуться  в жуткую чёрную бездну, - это когда море было тихим и спокойным. А когда оно начинает штормить, когда разгуляется волна, способная размазать тебя по тем скалам так, что не останется и следа, - каждая бухта Кара-Дага превращается в ловушку, из которой не выбраться, разве только взобраться наверх, на те отвесные стены, что сурово и грозно нависают над вашими головами.

      И бывало, что по несколько суток сидели, запертые в бухтах, легкомысленные охотники за цветными камнями, пока море не успокаивалось, наконец, и выпускало их из каменного плена.

      Я же понемногу-понемногу осваивал бухты…  Говорю «я», а не «мы»: жена  с первого раза как повисла над водной бездной, панически ища опору под ногами, так долго не отваживалась и подойти к Кара-Дагу. Я же ежедневно подскакивал, чуть начинало светать, хватал небольшой рюкзак, где лежали маска и трубка, еда на весь день и бутылка воды, тёплый свитер на случай дождя, и чесал к Кара-Дагу вдоль моря, по сонному ещё побережью, мимо каменного причала – грандиозного сооружения, построенного ещё до революции французами, которые добывали пуццолан из Святой горы. Везли эти бледно-голубые камни аж во Францию, там их перемалывали, добавляли в цемент, и не было крепче гидросооружений, скреплённых тем цементом. И до сих пор стоят каменные «быки», стоят неповреждённые, как только их не треплют волны во время штормов зимних.

      А воздух!..  А тишина!..   Лишь кричат потревоженные мною чайки. Миновал Жабью бухту, бедную цветными камнями. Тут попадаются преимущественно халцедоны – такие каменные головастики с идеально круглыми глазками: зелёными, синими, а то и такими, что вспыхивают на солнце всеми цветами радуги на смешных каменных мордочках, отсюда и название бухточки: Жабья. Миновал Жабью бухту: где по колено в воде, а где и зависая на отвесной стене, обхожу гигантскую скалу, что выступила далеко в море, и наконец я в Сердоликовой.

      Вынимаю всю одежду, пристраиваю в тень, в холодок, еду и воду, достаю торжественно маску и трубку и по камням спускаюсь к воде. Море ещё спит, море ещё сонно зевает, лениво облизывая берег, парующая вода тепло обнимает мои ноги, я захожу всё глубже и глубже: по пояс, по груди, по шею и наконец отрываюсь от дна. Погрузив голову в воду, дыша через трубку, тихо плыву, еле перебирая руками и ногами, и мне уже кажется, что я в каком-то нереальном мире, насквозь пронизанным первозданной тишиной, - лишь россыпи камня на дне, которое круто уходит вниз.

      Вот вспыхнул первый зайчик…  Вот второй…  вот третий весело затрепетал перед самым носом. Ага, уже и солнце взошло!..  Тёмное дно сразу засветилось, заиграло, задвигалось, и там, на самом дне, на глубине, что-то синим блеснуло…

      Затаив дыхание, я неподвижно завис: блеснуло снова,  будто бухта, проснувшись, открыла глаз и посмотрела синим на меня.

      Агат!

      Я сразу же нырнул, вдохнув как можно больше воздуха, но вскоре, чуть не задохнувшись,  выскочил…

      Вынув трубку изо рта, со всей силы засвистел, выдувая из лёгких застоявшиеся остатки воздуха. Мой разбойничий свист ударился об каменные стены, отскочил и пошёл гулять по бухте.

      Вдохнул как можно больше воздуха, даже заболело в груди – вдохнул, и, уцепившись зубами в загубник, снова нырнул.      

      И чем ниже опускался, тем холоднее становилась вода, тем гуще и более вязкой: обручем сдавливало грудь, выталкивая воздух, сильно давило в ушах. А огонёк вспыхивал синим, огонёк манил, и не было сил оторваться от него.

      Чувствуя, что вот-вот захлебнусь водой. Рывком преодолеваю последние сантиметры, хватаю агат, пробкой выскакиваю на поверхность воды…

      Дышу искривленным ртом – не могу надышаться.  Потом, придя в себя, медленно плыву, сжимая в кулаке только что пойманный агат.

      На меня смотрел глаз. На белом фоне, точно по центру, застыла идеально круглая зеница, синяя, аж чёрная, и от этого такая глубокая, что, казалось, ей не было дна. Что-то мистическое было в каменном взгляде: глаз будто внимательно смотрел на меня, изучая каждую черту своего нового хозяина….

      Осторожно, чтобы, не доведи Господи, не повредить, заворачиваю его в платочек, ещё осторожнее прячу в рюкзак.

      (И до сих пор жалею, что уже в Киеве подарил тот агат окулистам, которые примеряли контактные линзы к моим близоруким глазам.  Контактные линзы так и не прижились, а я лишился уникального агата, который подарила мне Сердоликовая бухта. А как бы он сейчас смотрел на меня из коллекции!)

      В тот день бухта подарила мне ещё с десяток агатов и сердоликов. Когда разгулялась волна (надо было срочно собираться, чтобы не заперло в бухте!)…когда волна, всё больше и больше, стала с шумом, с грохотом перебирать каменные горы, которые нанесло зимними штормами, я всё ещё ходил, всматриваясь, не блеснёт ли агат или сердолик, чтобы успеть подхватить его, да доходился до того, что море заревело от «мёртвой волны»: где-то штормило по-настоящему. Нечего было и думать выбираться отсюда под скалой!..

      И тогда я подошёл к гигантскому валуну, что прислонился к каменной стене. А над ним чернела отвесная каменная труба, разрезанная вдоль гигантским ножом. Та труба заканчивалась где-то вверху, где-то аж в расщелине, в которой можно было найти выход из каменного плена. И мне не оставалось ничего другого, как попробовать вскарабкаться наверх.

      Надеваю рюкзак: не  на спину – на грудь, начинаю карабкаться вверх. Сначала одолеваю валун, несколько раз еле удерживаясь, чтобы не сорваться вниз и не разбиться на смерть, подползаю к каменной трубе. Втискиваюсь в неё и, извиваясь ящерицей, упираясь коленями и спиной в твердь, преодолеваю сантиметр за сантиметром: каждый раз выше и выше – не останавливаться, не смотреть вниз! Отдыхаю, воткнувшись лицом в каменную прохладу…      

      И когда наконец выбрался, выцарапался, выполз на каменный пятачок, когда встал на ноги, и солнце приветливо засияло в глаза, и ласковой синевой полоснуло небо, и расщелина зазеленела привычно впереди, - такое радостное облегчение всколыхнулось внутри, такое ощущение победы, что я едва не закричал бухте, которая ухала далеко внизу лютыми волнами…  Нет, не удержался, закричал: - Эгей! – крикнул я что есть силы.- Пленила?!! Заперла?!!

И бухта обиженно заревела в ответ.

     

                                                                   IV

 

В то время, когда я осваивал Кара-Даг («кара» по-татарски – чёрный, а «даг» - гора, хорошо, что хоть гору не переименовали на какую-то Щебетовку)…  когда я осваивал Кара-Даг, что нависал над морем на протяжении нескольких километров застывшим нагромождением скал, круч, глубоких расщелин, с его сказочными бухтами, где плескалась самая чистая в мире вода, с химерной скалой, что, оторвавшись от основного массива, забрела далеко в море да и застыла гигантской аркой, сквозь которую проплывали да и сейчас, наверное, проплывают пароходики с туристкой публикой («А вот Золотые ворота!» - объявляли обязательно экскурсоводы, наделённые фантазией курицы. – Здесь положено кричать: «Ура!». И гуттаперчевая публика кричала послушно «Ура!»… Да и докричалась до того, что однажды пароходик тот подхватило сильной волной да и чиркнуло со всей силой об каменный верх арки: слизало и мачту, и трубу…),  с другой скалой, которая тоже, забежав в море, так и не смогла оторваться от каменного массива и целилась острой верхушкой в небо («А это Иван-Разбойник! – орал экскурсовод. – Здесь когда-то скрывался разбойник Иван, он грабил богатых и раздавал награбленное бедным. Предлагаю в честь Ивана-Разбойника прокричать трижды:  «Ура!»…).

В ту пору, когда я осваивал Кара-Даг с его сказочными бухтами (а это продолжалось не один год), на всём горном массиве, который возник миллион лет тому назад после извержения вулкана, не встретилось ни одной живой души. Только чайки вверху да ещё полозы крымские, абсолютно неядовитые существа, зато злые как тигры. Сколько раз меня пугали до смерти, бросаясь с грозным шипением навстречу…

      Так вот, не было на Кара-Даге живой души, кроме пограничников, регулярно обходивших бухты, да нескольких чудаков, о которых местные говорили, что они полоумные – «чокнутые».

      Один из таких «чокнутых» появляется каждое лето, и ничего его не интересовало, кроме Чёртового пальца. Так назывался гигантский каменный столб, что увенчивал Кара-Даг.

      Он имел немного другое, более точное название: Чёртов фаллос, но местный люд, не знакомый с древней мифологией Греции, перекрестил столб в Чёртов палец. 

      Палец, так  палец: не романтично, зато понятно и последнему дураку.

      Тот Чёртов палец, метров двадцать в периметре, сужаясь, поднимался вверх метров на тридцать и заканчивался крошечной площадкой, где и одному тесно. И наш «чокнутый», подойдя к скале, облизанной ветрами-дождями так, что и глазу зацепиться не за что, разувался, как перед входом в мечеть, и босиком взбирался вверх. Страшно было смотреть, как он залезал на ту каменную верхотуру!

      И оставался на той площадке крошечной до самого утра.

      Встречал солнце молитвой (так по крайней мере говорили те, кто его знал), а потом спускался, подобно медведю, вниз. И спускаться было не легче, чем подниматься.

      Я с ним не был знаком, только несколько раз наблюдал, как он залезал на тот Чёртов палец.

      А вот с двумя девчонками-подружками как-то познакомился. Одна была из Феодосии, а вторая каждое лето приезжала из Москвы.

      Как-то шёл по Жабьей бухте к Сердоликовой, вдруг услышал голосок:

      - Чая не хотите?

Под валуном на надувных матрацах сидели две девушки: они, наверное, и ночевали в бухте. Сидели и попивали чаёк из алюминиевых кружек, заедая сухариками: еда как раз для таких невесомых существ.

      Отказавшись от чая, я всё же присел возле них: интересно было узнать, кто же они такие.

       Разговорились. Оказывается, они уже более недели живут на  Кара-Даге, днюя и ночуя то в ущельях, то в бухтах, а теперь вот позавтракают и пойдут в Сердоликовую…

      - Как же вы, девочки, ночуете? А если застанет ливень!

      - А мы в гробиках! – И показали на два больших чехла целлофановых, в которых заботливые хозяйки сберегают одежду от моли. Дождавшись, пока они позавтракали и упаковали всё в рюкзачки, я предложил провести их вдоль моря.

      - Нет, - сказала москвичка, - вдоль моря мы уже проходили. Попробуем через скалы.

       И полезли обе на скалу. Я был уже в бухте, когда они появились над той трубой.

      - Осторожно, девочки, можете сорваться!

      - Не сорвёмся! – задиристо.

      Подобно белкам спустились вниз.

      Они недолго в Сердоликовой бухте и были. Погрелись, поплавали и, помахав мне на прощание, полезли вверх по той же трубе.

      Потом я несколько раз встречался с ними, а с москвичкой Тамарой , или Томой даже успел подружиться…  С Томой и её мужем Рапопортом  Юрой, с которым она и познакомилась в Сердоликовой бухте («Он свалился нам прямо на головы»), да вскоре замуж и вышла, и на другой год, на восьмом месяце беременности, приехала с ним  на  Кара-Даг: почти месяц прожили в Сердоликовой («Чуть тут не родила!»). Вот уже кто был до пары Тамаре – так этот рыжеволосый  Юра! Цепкий, как краб, взбирался на любую скалу, а плавал-нырял, как дельфин. Я их обоих заразил каменной лихорадкой, и когда бывал в гостях у них в Москве, то не в квартиру заходил – в геологический музей, заполненный цветными камнями до предела. Из Крыма и Кавказа, с Подмосковья и Памира: сердолики, агаты и яшмы, друзы горного хрусталя и аметиста, неповторимых рисунков и цветов.

      С Тамарой как-то познакомился и мой двоюродный брат, тоже Анатолий. Познакомился, да потом избегал её, как огня.

      Об Анатолии немного позже.

      Как-то я заманил его в Коктебель на отдых – с лукавой надеждой, что и его заражу каменной лихорадкой. Всё же вдвоём веселее путешествовать по бухтам.

       Достал две путёвки, не  учитывая одно обстоятельство: мой братец был бабником «до мозга костей», как любят говорить россияне. Да ещё и женщины слетались к нему, обжигая временами свои радужные крылышки.

      И надо же было такой беде случиться, что в первый наш выход на охоту за камешками море взяло и выплеснуло не агат или сердолик, а …кореяночку, элегантную, как статуэтка. И всё! Наша охота, так и не начавшись, оборвалась. Сердитый, как сто чертей, я побрёл вперёд, а мой предатель братец  остался слизывать капли, переливающиеся жемчугом на мокрых плечах кореяночки.

      И разгорелась у них любовь не на шутку. Анатолий кореяночкой только и бредил, из-за неё и моря не видел. В комнату, в которой мы вдвоём с ним жили, приходил далеко за полночь и спал как убитый, когда я подхватывался с рассветом, так мы один другого почти не видели. Как вдруг однажды вечером мой Анатолий, вместо того, чтобы бежать на свидание, засел дома с книжкой.

      - Поссорились?

      - Хуже. Приехал её муж. Надумал старый козёл проведать свою козочку.

      - Надолго?

      - На три дня, - вздохнул так, что и слепому было ясно: эти три дня не пережить ни за что.

      - Что ж ты будешь делать?...  Может, сходим в бухты?... – Я как раз собирался проведать бухты Львиную, Пуццолановую и Ивана-Разбойника, спустившись до Золотых Ворот с хребта Кара-Дагу.

      Анатолий, подумав немного, неохотно отложил книжку и стал собираться в поход.

      Двинулись после завтрака. Под Кара-Дагом нас уже ждала Тамара, приехав рейсовым автобусом из Феодосии: и мы уже втроём пошли извилистой дорогой на Кара-Даг, поднимаясь всё выше и выше, мимо Чёртового пальца, мимо скал и ущелий, а там свернули на еле протоптанную тропинку, под Чёртов Камень, всё ниже и ниже, всё круче и круче, так что и земля стала выскальзывать из-под ног, и Анатолий, который до сих пор заигрывал к Тамаре, вдруг замолчал и всё больше бледнел.

      Вот и осыпь: горы подвижного щебня, спускающиеся к самой бухте.

      - Мы по ней будем спускаться? – спросил Анатолий испуганно.

      - Уже спускаемся!

      Анатолий ступил осторожно, один из камешков выскочил из-под его ноги, гора казалось, зашевелилась, задвигалась, подвинулась вниз, а мой брат крутанулся как юла, упал на живот, подгребая под себя щебень. И как я его ни уговаривал, как ни убеждал, что спуск неопасный, он ещё глубже зарывался в щебень

      И тогда Тамара, чёртова девка, стала пританцовывать у него над головой:

      - Вы же мужчина!... Как вам не стыдно!...

     «Мужчина» наконец оторвался от камня, поднялся… Не на две – на четыре конечности опёрся и подобно раку попятился вверх. Я чуть не задохнулся от смеха, видя, как кандидат физико-математических наук, доцент одного из самых престижных вузов, гроза студентов, высоко поднимая зад, по-собачьи перебирает конечностями, карабкаясь вверх.

      Вот насмехаюсь над Анатолием, а сам пережил страх не меньший. И до сих пор вздрагиваю, когда вспоминаю смотровую площадку, вырубленную какой-то потусторонней силой в высоченной скале над глубокой пропастью. К этой площадке вела узенькая дорожка (едва нога вмещалась!), тоже будто вырубленная нечистой силой, и мы с Юрой крепко прижались у скале, чтобы  не сорваться в море, глухо гудевшее далеко внизу, и вздохнули облегчённо, когда ступили на ту площадку, где и одному было тесно.

      Голова идёт кругом, если смотреть вниз!

      - Двести метров, не меньше!  - сказал Юра. – Сейчас проверим. – И нагнулся в поисках какого-нибудь камешка. Да и упёрся, как рычагом, своим каменным задом мне в спину…  Да начал меня вытеснять с площадки… Я поехал…  поехал…  по скале наклонной. Вот уже и пальцы мои зависли над пропастью…  Ещё сантиметр…  ещё несколько сантиметров – и я камнем бултыхнусь  вниз… Я вцепился в каменные стены так, что ладони прикипели – не оторвать ладонь!..

 У меня перехватило в горле, я не мог выдавить ни одного звука…  До тех пор, пока Юра, найдя тот проклятый камешек, разогнулся наконец… Задница исчезла, я перестал ссовываться в пропасть…  Долго же мне снилась   та смотровая площадка!..

      Анатолия же после того похода невозможно было заманить в бухты…

      И с другим доцентом была приблизительно такая же история (везло мне на доцентов!). И все они вели себя соответственно, оберегая свою драгоценную жизнь.

      Этого мы за глаза называли Кис-Кисом (Константин Константинович – его настоящее имя). Был аккуратный, как кошечка: в бухты, а в основном в Лисью, ходил, как на лекции. Панамка голубая, костюмчик, как на куколке, белоснежная рубашка и галстук в тон, туфли начищены – идёт, несёт бережно портфель с монограммой, с которым, наверное, и во сне не расстаётся. А доберётся на место, начинает раздеваться не торопясь.

       То был целый молитвенный ритуал: постелет газетку аккуратно, чтобы и песчинка не попала на одежду, положит пиджачок, заботливо сложенный, потом стрелка к стрелке – штаны, рубашку, галстук, панамку, а уже сверху и камень, завёрнутый в газету, чтобы ничего ветром не сдуло, рядом всегда поставит свой портфель драгоценный. Подойдёт к морю, постоит, будто спрашивая разрешение на «омовение», только тогда одну ножку в волну опустит, подрыгает-подрыгает, осторожно погрузит другую, и поплывёт, как уточка, чтоб и крылышки не замочить. Как-то Кис-Кис попросил, чтобы я повёл его на Кара-Даг, показал все бухты. На море как раз волна гуляла, билась о берег. Я его и повёл вдоль волн, низом, под скалами, уже со стороны биостанции, недалеко от которой мы с женой и сыном снимали комнату. Пока волны не разгулялись, Кис-Кис осторожненько ступал нога в ногу за мной, а когда и скалы  стало обрызгивать, Кис-Кис стал отставать, отставать, поднимая всё выше и выше портфель, чтобы на него, не доведи Господи, не хлюпнула вода. Уже недалеко от Ивана-Разбойника я остановился, оглянулся: от Кис-Киса не осталось и следа. Исчез, развеялся, растворился как приведение.

     Махнул я рукой да и пошёл сам в бухты.

      А брат мой младший, Сергей,  бегал по тем крутым склонам, как олень: никакие кручи его не страшили. Сказано же у Маркса, что пролетариату нечего терять, кроме цепей! Сергей работал на автобусном заводе мастером, был высококлассным специалистом, со всеми инженерами, аж до главного, был запанибрата, изобретения так и роились в его голове, он всё время должен был что-то совершенствовать. И меня надоумил шлифовать - полировать агаты и сердолики, недошлифованные морем, - какое же это неимоверно интересное занятие: каждый камешек ободрать-облизать, подбираясь к его основному рисунку, хотя пыль от абразивных кругов стелилась тучей, и я чихал, как верблюд, да и до сих пор ту пыль вычихиваю. Вот я своего родненького братика и заманил в Крым: с тайной надеждой, что он вместе со мной будет ходить в бухты.

      И он не отказывался – ходил, но вместо того, чтобы  нырять за камнями, грелся на солнышке, и ни один агат – сердолик его не интересовал. А когда я его особенно допёк, сказал: хорошо, достанет из моря агат, но только чтоб я его после этого больше не цеплялся к нему.

      Поднялся и пошёл, с таким видом пошёл, будто знал, где тот агат лежит.

      Поплыл к Золотым Воротам, не нырнув ни одного разу, а там же глубина была двадцатиметровая, и какие там сердолики-агаты на такой глубине?

      Я разочаровано вздохнул, взял маску и трубку и поплыл, придерживаясь берега, где не было так глубоко, и волны перебирали камни. И поднял два пристойных агата, когда глянул: идёт мой братик неторопливо по бухте. Наохотился и наплавался!

      «Вот!» - показал я ему большой палец, имея в виду те два агата.

      А он мне – ещё большую дулю!

      Когда же я выбрался на берег – небрежно разжал кулак:

      - Держи свой агат!

      И у меня отвисла челюсть…

      Агат, который достал Сергей из двадцатиметровой глубины, стоил того, чтобы его описать детально. Был бы художником, нарисовал бы натюрморты с ним, да боюсь, не удалось бы подобрать такие краски, чтоб нарисовать этот камень.

      Его Королевское Величество лежит в центре коллекции, гордо поглядывая на свою сердоликово-агатовую свиту. Самого дорогого фарфора не пожалела природа для его благородного тела, самую нежную синеву одолжила у неба, а у солнца – самого чистого розового цвета, мантию же выткала из слоновой кости. Как и всякий монарх, он – неповторимый, он – единственный в мире, все агаты уважительно кланяются ему, а сердолики склоняются в глубоких реверансах. Мне иногда кажется, что он сияет и ночью, среди темноты, даже я чувствую какое-то мистическое уважение и, каждое утро, подходя к нему, спрашиваю мысленно: «Как провели Вы эту ночь, Ваше Величество?»      

      А брат, сколько я его ни уговаривал, так больше и не нырнул ни разу…

     Хотя, что я говорю: нырял, как же плавать  и не нырять, и очень часто, вылезая на берег, говорил:

      - Ох, и агат я только что видел!

      - Почему же ты его не поднял?! – я чуть не плакал.

      - А зачем? – пожимал плечами Сергей. – Ты все бухты готов ограбить. Пусть лежит – красуется среди камней.

      Ну что я должен был сказать этому чёрту?

 

 

                                                                     V

 

      Cтого времени, как я выудил из моря свой первый камешек, человечество разделилось для меня на две части: Те, кто коллекционируют камни, и, Те, кто их не коллекционируют.

      С одним из таких коллекционеров завзятых я познакомился и подружился в Лисьей бухте. В то время я уже оставил Коктебель с его кичливой публикой

(на лбу каждого было написано: «Я творю!»), особенно с московскими дамочками, которые ежедневно демонстрировали роскошные наряды, а мужей звали только по фамилии, с твёрдой уверенностью, что, услышав те фамилии, вся бухта замрёт с почтением… я распрощался с той творческой публикой и перебрался на другую сторону Кара-Дага в неимоверно уютный посёлок, который носит название Крымское Приморье и в котором в то время было совсем мало курортной публики. Да и поселился у Мазуровых: Ивана Филипповича и Татьяны Алексеевны с их дочкой Наташей, которая тут и родилась, когда родители сразу же после войны, после выселения всех до одного татарина, приехали сюда из далёкой глубинки России – аж из Омской области. За одну ночь обезлюдненный Крым (татар выселили в течение ночи) заселялся в основном русскими. Стародавняя политика каждой империи: заселять завоёванные земли «исконным народом». Итак, Мазуровы были коренными россиянами, но не этим он меня сначала поразили, а тем, что за исключением Наташи, ни одного раза не искупались в море.

      - А чё? – сказал как-то Иван Филиппович. - На фига нам это море, если оно чёрное!

      Иван Филиппович руководил огородной бригадой, там работали в основном пенсионеры, которых он называл «неликвидами». Да ещё два раза в месяц он наряжался в широченный плащ, имевший бесчисленное множество внутренних карманов, специально нашитых, и из каждого кармана торчала пустая баклажка, и шагал за три километра к винзаводу. Возвращался уже с полными баклажками, да не воды, а вина, в основном натурального, и мы до поздней ночи смаковали то винцо под вербой, что росла во дворе, под роскошным крымским небом, затканным яркими зорями, а месяц стелил в море золотистую дорожку: от берега до самого неба. И тишина звенела над нами, только раздавался голос Ивана Филипповича, который любил рассказывать разные небылицы из своей богатой на приключения жизни.

     А рано утром я просыпался, когда ещё все спали, и Три Брата величественно смотрели в окно, и море ещё сонно покачивалось далеко внизу, и бухты нетерпеливо ждали меня:  кое-как позавтракав, я хватал с вечера упакованный рюкзак и двигался на Кара-Даг, или в Лисью бухту, в зависимости от настроения, - на целый день, до позднего вечера.

      Там же и обедал.

      Научился таки варить супы и борщи,  особенно когда приезжали отдыхать жена и сын, так они чуть ли ложки не глотали. Наловчился после того, как сварил свою первую из манной крупы кашу – на удивление Лисьей бухте. Взял да и засыпал в казанок, в холодную воду, полный стакан той крупы, ещё и (показалось мало) полстакана добавил да и поставил на огонь (столько дров наложил, что можно было прокипятить полморя.) и, не ожидая, пока та каша сварится, побрёл вдоль берега искать камни.

      Такого крепкого бетона, что наполнил с верхом мой казанок, не видел ещё ни одна строительная площадка. Весь день провозился над проклятой кашей, выдалбливая её по крошке. Наелся, как говорят, по самую завязку.

      Точно такую кашу сварил мой большой друг и спутник по будущим походам по Уралу, Казахстану, Забайкалью, Тянь-Шаню, Памиру Григорий Максимович (даст Бог, опишу и эти путешествия), ещё когда был студентом. Только не на костре – на электрической плите. Кинулся, а там ни казанка, ни плитки. Только шар полуметровый в диаметре, да ещё торчит шнур, к розетке присоединённый …

      Ох, Григорий Максимович, Григорий Максимович!

Как же вы проситесь в этот мой рассказ! Но подождите, наберитесь терпения:  всему своё место и время…

      А пока что я знакомлюсь с удивительным мужчиной, мужчиной-корсаром, мужчиной- пиратом: такое у него обугленное тело, такие плавки не плавки, а кусок пиратского флага, ещё и на голове не панами или шляпа, а красная, как в крови намоченная, косынка, по-пиратски и повязана, - не хватает только сабли и мушкета. И занят этот пират не грабежами суден, а тихо-спокойно готовит завтрак для своей жены и дочки, что лежат рядом: царица и царевна, которым и подай, и прими, ещё и пятки почеши.

        Лёня, Ляля и Оля. И, конечно же, земляки мои – Ткаличи, только живут в Ленинграде. Лёня – полковник, преподаёт в военной академии какие-то военные науки, что учат как лучше и побольше убивать людей, Ляля учительствует, обучая детей, как быть людьми, Оля же пока грызёт в девятом классе гранит науки своими перламутровыми зубиками и мечтает стать врачом, чтобы спасать людей, убивать которых учит её отец. Идеальный замкнутый круг, как говорится, в геометрии.  И это круг каждое лето прикатывается в Крымское Приморье и охотится за камешками, в основном, в бухтах Лисьей, Белой и бухте Десницкого. И я присоединился вскоре к ним, и моя жена, и сын вскоре набрались от Ляли царской привычки греться на песочке ласковом, покрикивая иногда мне и Лёне (жарились мы возле костра под беспощадным солнцем, как проклятые): 

    - Мужики, скоро обед?

Дай им, Боже, на всю жизнь аппетит!

А первый мой борщ, если уж речь пошла о еде, с удовольствием слопал бугай.

      Ещё с вечера, упаковав в рюкзак свеклу, капусту, морковь и помидоры, укроп и петрушку, сметану и две банки консервов с говядиной и свининой, я сбегал к Ткаличам:

     - Не берите завтра на обед ничего. Я сварю борщ. Полтавский!

     - Да мы хоть хлеб возьмём.

     - И хлеба не надо. Я уже положил в рюкзак две буханки.

      И уже в постели, перед сном, я долго прокручивал мысленно, как буду варить борщ.

      Итак: сначала свекла. Когда сварится, тогда картошку и морковь. А потом капусту, ну а потом уже помидоры, а уже тогда петрушку и укроп, да не забыть и перец…  А мясо!..  Ага, вместе с картошкой и морковью…  Господи, хоть бы не забыть ничего!..

      Подхватился (мои ещё спали), рюкзак тяжеленный на плечи и – в бухту Десницкого.  Под ту скалу над самым морем, где в своё время Шагинян до смерти напугала двух пограничников. Расстелив целлофановый плащ, который всегда носил на случай дождя, выложил на него головку капусты и свеклу, морковь и помидоры, укроп и петрушку, две банки с консервами и хлеб, прикрыл полотенцем, а другое сверху прикрепил, чтобы была тень. И, надев маску и затиснув трубку в зубах, поплыл подальше в море: задумал наловить ещё и крабов. В одной руке палочка, в другой – авоська: нырнёшь, увидев краба, он уцепится сразу в наставленную палочку клешнями, а ты его – авоську!

      Поймав с пяток крабов, глянул в сторону берега: не идут ли мои сони. Сони уже шли, точнее, не шли, а бежали быстро, размахивая со всей силой руками.  Я глянул на скалу, на свои вещи на берегу: там топтался бугаище!

      Наверное, за те несколько минут, пока я добирался до берега, я установил по плаванию всесоюзный рекорд, если не мировой. Грёб, как сумасшедший, крича: «Эй!», а проклятая скотина не обращала никакого внимания на мой отчаянный крик – только хвостом помахивала.

      Выскочив из моря, бросился к бугаю.

      Это была настоящая коррида, не хватало только трибун и арены. А мне ещё красного плаща и острой шпаги. Да и бугаище, что сунул на меня, как разозлённый танк, был в четверо больше низкорослых бугайчиков, которых выпускают на арены в Испании. Один глаз его, как у пирата, побывавшего в многочисленных баталиях, закрывало полотенце, а другой сверкал адским огнём.

      - Бу-у-у! – целился он в меня рогами острейшими, я швырял в тот единый глаз песок, стараясь ослепить скотину.

       - Бу-у-у! – загонял он меня в море, в глубину, а я брызгал со всей силой на него водой, жалея, что у меня нет такого широченного лба и таких острых рогов: скрестился б с ним на смерть, и неизвестно чьё  «Бу-у-у!» взяло бы верх…

      Загнав меня глубоко в море, бугай махнул мне на прощание хвостом и убрался, не торопясь, с берега на какое-то своё пастбище. Оставив под скалой лишь ободранный целлофановый плащ да потоптанные банки из-под свинины и говядины: всё до последней крошки, до листочка последнего сожрала эта проклятая скотина.

      - Бугай сожрал обед!» - закричал я навстречу обществу, что приближалось. А там вместе с моей женой и сыном, вместе с Ткаличами шёл и Буга с женой, тоже полковник и тоже преподаватель академии. И послышалось всем, что я не «бугай! - кричу, а «Буга».

      - Буга сожрал обед!

На целый день – смеха!

Да ещё: ни одной крошки в голодных ртах.

      - Доживём до вечера, - утешал голодную публику Ткалич.  

      Ткаличи,  Ткаличи...

Мы и до сих пор переписываемся изредка – перекликаемся через границы и расстояния: вспоминают ли они наши  в течение многих лет походы в бухты?

 

 

                                                               VI

 

     Вот и настал час расставания с Кара-Дагом.

     С его удивительно уютными бухтами, с его живописными склонами и грозными скалами, с Золотыми Воротами и Иваном-Разбойником, который и до сих пор «грабит богатых и раздаёт награбленное бедным»…  А может и есть какой-то смысл в этом убогом на фантазию утверждении?  А может возвращаемся  мы от этой гордой скалы  богаче духовно?...

      С Кара-Дагом, с Тремя Братьями, со Святой горой, с Сиррюк-Каей наконец, которую я исходил вдоль и поперёк в поисках высохшей скумпии, удивительного дерева, что растёт только на камне, и то не на всяком, и перед которым меркнет представление всех художников мира, всех новейших сюрреалистов. Так оно чудовищно покручено, так распластано во времени и пространстве, что без космических сил вряд ли и обошлось.

      С бухтами Коктебельской, Лисьей, Десницкого, Белой, которые и до сих пор продолжают выплёскивать сердолики-агаты под ноги новым и новым новобранцам каменной болезни, и пусть им Бог помогает найти тот камень единый, того Короля над Королями, Царя над Царями, что засияет потом в коллекции, поглядывая гордо на каменную свою свиту!..

      А мне остаётся только помахать на прощание рукой:

     - До свидания, Кара-Даг, до свидания!!!

     А может и – прощай!!!

 


Другие статьи